ПУСТОТА

 
1

Кроме меня в Нью-Йорке проживает огромное количество французов, но почему-то, именно ко мне прицепился этот заметно пьяный чёрный. Да, ни в коем случае не негр, а — "чёрный", иначе возникнут проблемы,— так объяснили мне чуть ли ни в первый же день друзья, живущие в Америке около трёх лет. Чёрный, так чёрный... Я попытался объяснить ему, что абсолютно не интересуюсь наркотиками и поправить его финансовую ситуацию сейчас не могу при всём желании. Чёрный поверил, но не отстал, решив, что наступил момент нашего знакомства. Протянув жёсткую ладонь, он представился: "Рикки". После непродолжительной пытки, упавшим голосом, я раскрылся: "Пьер". Услышав моё имя, чёрный пришёл в такой восторг, будто бы это радикально поменяло его жизнь в счастливом направлении. Естественно, возвращаться к прошлому, чёрный уже не хотел, это было заметно по его заблестевшим глазам. Я не собирался уходить из бара, но остаться здесь означало загубить ночь. Оставив чаевые под недопитым фужером и, улыбнувшись новому знакомому, я потащился к гардеробу, дожёвывая зачерпнутые co стойки орехи. Ненависть разъедала мой мозг, на лице покоилась умиротворённая улыбка. С подобной улыбкой девушка, наверняка, студентка, подала сломанную пополам куртку и приняла мятый доллар. Бог знает, что находилось за этой улыбкой. Я поймал попудетский взгляд, приятно обжёгся и вытолкнул себя на улицу.
Ветер гонял по противоположной стороне стайку мелкого искрящегося мусора. Увидев меня, бросил это занятие и улетел в сторону Гарлема. Небо чернело, не замечая, что кто-то повыворачивал из него все звёзды,— последняя безжизненно мерцала и казалось,— вот-вот перегорит. Пахло невидимыми отбросами. Спышались автомобильные гудки и неизменная сирена, о существовании которой в баре полностью забываешь. Под ногами путался пыльный больной или бесстрашный голубь-полуночник. Уверен, что знаю его парижского двойника. 0н попытался ворковать, но осёкся, решив продолжать вызывать жалость. Я пнул его ногой и направился к своей машине. На лобовом стекле судорожно бился квиток штрафа. Костлявая прорезиненная папа "дворника" крепко держала добычу. На душе, как на дудке, исполнялось нечто мерзопакостное. Ключи от машины зацепились в кармане за нитку и на их доставание ушла вечность. В итоге пришлось что-то оторвать. Связка вырвалась из руки презрительно пшикнула из лужи. Оказавшись снова в моей руке ключи были склизкими и холодными.

2

Месяц назад напротив моего дома ютился симпатичный продуктовый магазинчик, где днём и ночью продавались французские сыры и шоколад, правда совсем не такие как в самой Франции, но всё же... Теперь здесь банки никаких следов шоколада. В моём подъезде поменяли дверь, перекрасили стены,— сейчас они не коричневые, а серо-голубые. Вместо соседнего дома — огороженный сеткой пустырь для приведения, его тень иногда можно заметить на угрюмой кирпичной стене. Тень стоит неподвижно, наискосок, пока её не заденешь взглядом. Не пугайтесь, я не собираюсь писать о переменах в Нью-Йорке,— это не реально. 3a то время, что я живу здесь поменялось всё. В Париже на это уходят тысячелетия. Там, по-моему до сих пор горят газовые фонари и бродят шарманщики, только теперь для удобства у них баяны. В день моего отъезда птицы на бульварах пели о любви, о том же они поют и сегодня. Меня не тянет назад, хотя в Нью-Йорке всё сделанно так, чтобы человек никогда не полюбил этот несуразный город. Человек пускает здесь корни вопреки всему тому, что ему предлагается или тому, что у него отнимают. Здесь живёшь надеждой во что-то и ожиданием чего-то, а в Париже - уютом, собранным за
несколько веков.
Ты , знаю, по-прежнему живёшь в своей нестерпимо-аккуратной квартирке, в которую
в едёт витиеватая, узаконенная чертежами своей древности, лестница. Поднимаясь по ней я испытывал острые приступы желания... вот в этом углублении, за отбитым до штукатурки углом, ты закатала подол синего платья, и живые, оголённые участки ног над серыми чулками, попавшими в
т он едва вспухшему треугольнику, приковали мой згляд. Странно, что твои стройные, сделанные из неземного материала ноги, до сих пор не выходят из моего сознания. Я проложил по ним самые точные маршруты счастья; каждое прикосновение зашито в мои ладони и дрожит на кончиках
п альцев всякий раз когда неосторожная мысль чиркает в памяти легко воспламеняющейся спичкой.
...Вот ещё один, прорезанный солнечным лучом уголок наспажденья. В тонкой по-французски извращённой сети твоего бюстгалтера ожидают освобожденья налившиеся желанием груди; соски, темневшие под капроном слепо тычутся в ладонь, пронизывая мою трепещущую плоть замутняющим сознание током. И вот, наконец, мы в комнате, увешанной афишами несуществующих фильмов; все пуговицы и застёжки расстёгнуты, наши тела свободны и принадлежат только друг другу. Я распят тобой на бугристой кровати и над моим распятием качаются ароматные каштановые пряди... Тебе девятнадцать лет, у тебя ещё ничего нет кроме меня, ты читаешь мою только что вышедшую книгу стихов, наполняя смыслом каждую рифму,
п ереводя на свой журчащий язык мою страсть и любовь к тебе. Позднее моя жена присвоит себе эти чувства, чудом попавшие на бумагу. Позднее...
Самый сильный роман моей жизни окончен. Всё осталось за какой-то сладостно-томительной дверью, все переживания, эмоции, счастье, до предела наполнявшее меня. Иногда я подхожу к ней так близко, что, кажется, ты вот-вот услышишь моё дыхание и впустишь меня в пропитанный тобой мир любви, и всё оживёт, наполнится смыслом, и понесётся, стирая миражи, окружающие меня сегодня. Ты произнесёшь своё магическое "Я тебя люблю!" и горячий розовый свет разольётся под моими закрытыми веками. Наши тела сольются ибо не существует на свете более мощного притяжения... не существовало.
В Нью-Йорке я продолжаю писать по-французски, только потому что на этом языке говорит моя ЛЮБОВЬ, моё сердце. Всё, что я вижу вокруг, разумеется, глухо к моему осязанию, мне приходиться переводить эти неуклюжие, лишённые архитектурной души улицы на наш язык, я
п олагаю, однажды, ты возьмёшь в руки мою книгу и тебе станет всё ясно, во всяком случае, ты сама сможешь всё прочесть.
Сейчас я сижу в машине, слушая перкуссию майского ливня, мои эмоции белой шкурой висят за спиной. Страх дикаря, пережидающего грозу в тесной пещерке. Оловянный блеск пустоты
т ребует отдельной главы. Наверное, только в таком вакууме могу я теперь писать подобные
верлибры:

Я мог не знать, что делают часы
Над жертвой ощущений, но свой голос Я должен был узнать среди других, Я должен был, но вышло по-другому: Вошла ты в дом (кто звал тебя сюда?), Сняла пальто (кто сделал это тело?), С улыбкой приросла к моим губам, И тут всё изменилось, задышало. Я видел как с портретами стена Задвигалась и медленно исчезла, 3a ней пропал мой древний секретер, Наполненный бессмысленной бумагой, Дух вечности вдруг выветрился весь,
Рассеился туман благополучья,
Сошёл на нет февраль непониманья, Скончался страх на чёрной простыне, В прах обратился оборотень скуки, Исчез с лица земли рассудок мой...

Я должен был почувствовать момент, Когда вдруг канул в лету календарь, И символы вдруг все перевелись, Иссякли реки моего безумья,
И след простыл того, кто знал меня... Как ветром сдуло улицу и площадь, Там, где когда-то исчерпался я, И рукопись моя из виду скрылась, И поминай как звали тот сюжет, Его уже с собаками не сыщешь, Его уже ничто мне не вернёт!

3

Я вышел из машины, так и не заведя мотора. Странный зуд теребил моё тело. Перейдя дорогу, чуть не наступил на знакомого голубя. Мне захотелось раскрошить перед ним длинную французскую булку, но сильнее меня влекло в бар, покинутый мною час назад. Мне казалось, что я оставил там друга, я даже несколько раз вслух повторил его имя: "Рикки! Рикки!". С улыбкой я вошёл в сумрак пропитанного музыкой заведения. Бар был совершенно пуст. Мне было некому сказать ни слова. Рикки ушёл в другое место, ведь кроме меняв Нью-Йорке проживает огромное
количество французов.

1 июля 1 999 года.